Translate

martes, 28 de marzo de 2017

VERSOS DE UN SOLDADO

Воин и поэт родом из Серебряного века



Лето 2002 года. Белгородский край. Прохоровское поле. Жарко, много народа. Молебен. Выступления гостей и хозяев. Конечно, событие это чрезвычайное – самое грандиозное танковое сражение Второй мировой войны, где мы победили и время понеслось к Победе. На празднование годовщины в Белгород приехало много народа – ветераны, писатели, военные. После различных мероприятий встречались в кафе, живо говорили о происходящем. На следующий день местные литераторы и другие участники празднеств разъехались по долам и весям Белгородского края. Возвращались к вечеру. И в кафе начался «неформальный» праздник. Небольшое помещение переполнено – гомон и счастливые лица. Авторы читали свои стихи. Дали слово сотруднику «Красной звезды», полковнику. Он был в штатском. Выглядел очень скромно и мило. Когда его представили, а это был Юрий Беличенко, все стали внимательно слушать. Я что-то знал о нём, и наверняка даже читал отдельные вещи. Впечатления всё же были смутными. В 60-е годы он – студент-заочник нашего Литературного института. Люди, которые были как-то связаны с воинским миром, конечно, о нём знали. Но мы, грешные, разве только слышали, не более. Он прочитал стихотворение, коему предназначено было стать знаменитым. Меня оно просто поразило необыкновенной выразительной силой и оригинальностью. Я уверен, что это один из шедевров русской лирической поэзии второй половины ХХ века.

Я помню первый год от сотворенья мира.
Царапинами пуль помечена стена.
«Вороне где-то Бог послал кусочек сыра...» –
учительница нам читает у окна.
Нам трудно постигать абстрактную науку.
И непривычен хлеб. И непонятен мир.
И Витька, мой сосед, приподнимает руку
и задаёт вопрос: «А что такое сыр?..»
То было так давно, что сказка современней,
сквозь годы протекло, растаяло в судьбе.
Но бабушка и внук однажды в день осенний
вошли за мной в трамвай, бегущий по Москве.
Бульварами идти им показалось сыро.
Ребёночек шалил. И бабушка, шутя,
«Вороне где-то Бог послал кусочек сыра...» –
прочла, чтобы развлечь игривое дитя.
Я опустил глаза, и память, будто внове,
пересекла крылом родительский порог...
А мальчик, перебив её на полуслове,
потребовал: «Скажи, а что такое Бог?»

Какая сила в этой вещи! Какие точность и благородство! А оно всегда скромно.
Я тогда сказал ему: «Ничего себе! Просто школа Иннокентия Анненского». Он с улыбкой ответил: «Конечно». С той поры я воспринимал и воспринимаю всё то, что сделал Юрий Беличенко, как явление чрезвычайное для нашей поэзии. Без каких-либо скидок. Чуть позднее он прислал мне свои книги, в том числе последний стихотворный сборник «Арба» и повествование о Лермонтове. Несколько раз мы говорили по телефону, собирались встретиться. И вдруг – известие о смерти. Смерти мгновенной. Вспомнилось, как спросил его о планах, и он ответил, что будет продолжать служить в «Красной звезде» до самого своего конца. Так всё оно и произошло. И вот за несколько месяцев нашего знакомства я читал и читал сочинения этого необыкновенного художника. И сразу в голову лез совершенно риторический никчёмный вопрос: почему мы знаем чёрт знает что, читаем чёрт знает что, а нечто высокое или подлинное проходит мимо? Это чувство вызвано не только неожиданностью ухода человека отменного дарования, вкуса, поражающей тонкости. Чем больше я читал Юрия Беличенко, тем отчётливее осознавал его значимость и особость.
Так получилось, что «договорить» с ним не пришлось. Помню, как на гражданской панихиде в редакции «Красной звезды» седой генерал в прощальном слове сказал вещие слова о солдате и поэте: «Мы прощаемся с русским офицером советской выучки». Лучше и точнее не скажешь. Ведь именно «воины» занимают такое место в русской литературе: от Державина и Батюшкова, Баратынского и Лермонтова до Льва Толстого и Достоевского, до Фета и Случевского, Куприна и Гумилёва.
Поэзия Юрия Беличенко по большей части внешне и содержательно не связана с армейской службой. Это лирика самоотречения, постижения времени и времён. Даже когда «солдат заслоняет собою человека». Это слова гениального французского поэта, прозаика, драматурга и солдата Альфреда де Виньи. Когда-то он очень точно определил «общую идею» воина, «которая придаёт всем этим собранным воедино суровым людям красоту подлинного величия – идею Самоотречения». В поэзии Беличенко это воплощено в атмосфере и настроениях совершенно неожиданных, образно и стилистически скромных. Его стихи населены людьми и судьбами: «Я помню первый год от сотворенья мира…», «По выходным, когда его просили…», «Дядю Федю жена не любила…», «Кузнец», «Соседка», «Дожди крупяного помола», «На морозный квадрат полигона…», «В соловьиную ночь на Бориса и Глеба…». И на этом многолюдье лежит отблеск благородства, чуткость и , если воспользоваться образом Мандельштама, «шум времени».

Какие люди, помнишь ты,
качали наши колыбели!
Какие вымерзли сады!
Какие годы пролетели!

Вот, если говорить о картине мира у Беличенко, в которой схвачен сам дух времени, её исторический знак. Всё сделано с редкой смысловой сжатостью, когда время, причём сверхтрагическое, можно прощупать рукой. Оно пространственно и содержательно необъятно при необыкновенной краткости выражения…

Ещё казались вдовы молодыми,
Ещё следили за дорогой мы,
Ещё витала в сумеречном дыме
Печаль вещей, покинутых людьми.

Последняя строка в художественном отношении просто совершенна.
Или небывалая фантасмагоричность, в которой явлено дерзкое столкновение планов и смыслов. Говоря попросту, это стихотворный рассказ о послевоенных трудах и днях «колхозного кучера Ващенко Василия», что «военные иконы рисовал». Воистину былинный сверхреализм!

По имени погибшего солдата
он брал сюжет. И посреди листа
изображал Николу с автоматом
и рядом с ним – с гранатою Христа.
Мы шли к нему. Нам странно это было.
Но вот стоишь – и глаз не отвести,
Увидев меч в деснице Гавриила
и орден Славы на его груди…

И наконец, родовой признак оригинального таланта, по слову великого русского писателя применительно к Пушкину, – в одной или нескольких строках «бездна пространства». Это признак подлинности искусства вообще. И вот лишь несколько примеров из стихов Беличенко. Смерть Сталина и её огромное эхо:

А то – началась наша юность.
И мы позабыть не вольны,
как больно в груди шевельнулось
огромное сердце страны.

А вот так называемый метафизический план бытия. Всё уместно и порождает таинственное многоголосие:

Ведь Божии промыслы дивны
В сиянии горних планет.
И – нету предательства в ливне
И подлости в засухе нет.
< … >
И польза гряды и державы
неясного смысла полна.
И вместе: пелёнка и саван
задуманы в семечке льна…

В стихах Беличенко поражает содержательная краткость, отсутствие игрового ритма. Вот почему большая часть его стихотворений, особенно тех, где присутствуют историософские начала, всегда многозначна и никогда не многозначительна. Вот только две строфы из стихотворения «Соседка», где звучат шаги судьбы, личной и общей.
На войне ваши братья убиты.
Отодвинулись дочь и страна.
Но в канву коммунального быта
вся минувшая жизнь вплетена.
< … >
И, витая над вашими щами,
над обыденной прорвой забот,
молодыми поводит плечами
боевой восемнадцатый год.

Благородно и такое свойство поэзии Юрия Беличенко: в ней аскетически минималистское место занимает отношение к себе. И в этом качестве она как-то человечески мила.

О праве жить. О смертном рубеже.
Под гулкими весенними громами.
О юности, которой нет уже.
О подвигах. О доблести… О маме.

Особенно это ощущается в стихотворениях воспоминального тона, где жизненное воплощено строго и глубинно.

Выйдешь ночью – большая луна
за леса свои зарева прячет.
У вокзала гулянка хмельна
под советскую музыку плачет.
Задевая за кроны дерев,
ходят звёзды по вечному кругу.
И какой-то печальный припев
добавляется к каждому звуку.

Хотя Беличенко превосходный традиционалист, в его стихах живёт и нечто модерное, изысканное, редкостное. Даже в рисунке и колорите. Вот строки из стихотворения, которое является образно-стилистической вариацией знаменитой вещи Державина «Снигирь» (на смерть А.В. Суворова). Несмотря на такое соседство с великим поэтом русского прошлого, Юрий Беличенко достигает особой картинности и тончайшего настроения.

С утра морозно. Над домами
дымы стоят веретеном.
Снегирь в гусарском доломане
клюёт рябину за окном.

Поэт в небольшом стиховом пространстве с весьма малым словарём, без использования какой-либо образности даёт с редкой сдержанностью то, что мы обычно называем вечным. Сделать подобное невероятно трудно. Здесь и особая изобразительность, и особый ритм сохранены как нечто живое.

Линяли дюны на ветру.
Текли года. И сосны пели.
И выходили поутру
на древний промысел артели.

Сюжеты и положения большей части вещей Юрия Беличенко неожиданны и вместе с тем естественны. Вот как в стихотворении «По Шексне» – работе редкой чистоты и прозрачности.

Пароход от причала отстал.
А под утро, в четыре часа,
мокрый месяц купаться устал
и нырнул за ночные леса.
И опять колосились дожди
на коричнево-серой волне.
И высокий туман позади,
словно невод, побрёл по Шексне.

На этой, по слову Бунина, «энергической картинности» и остановимся

lunes, 27 de marzo de 2017

«Le benedizioni religiose a scuola sono legittime» I giudici: «Il rito, fuori dall’orario scolastico e facoltativo, non incide sulla didattica». Ribaltata decisione del Tar. La polemica un anno fa, finita anche sul New York Times di Elena Tebano shadow 5 118 Il Consiglio di Stato rovescia la decisione dello scorso anno del Tribunale amministrativo regionale dell’Emilia Romagna e dà il via libera agli atti di culto a scuola, purché la partecipazione sia facoltativa e soprattutto avvengano fuori dell’orario scolastico. La sentenza riguarda una vicenda che aveva suscitato polemiche ed era arrivata anche sulle pagine del New York Times: il ricorso di un gruppo di insegnanti e genitori dell’Istituto comprensivo 20 di Bologna contro la delibera che stabiliva di far benedire le scuole dell’istituto (le elementari Carducci e Fortuzzi e la media Rolandino). Il caso A proporre le benedizioni, a inizio 2015, non erano stati né i genitori né i docenti ma i tre preti delle parrocchie in cui si trovano le scuole. Il 9 febbraio il Consiglio di istituto, allora presieduto da Giovanni Prodi (padre di un alunno e nipote dell’ex premier Romano), aveva dato il via libera e a quel punto 11 insegnanti e 9 genitori, sostenuti dal Comitato bolognese scuola e Costituzione, avevano fatto ricorso d’urgenza al Tar appellandosi alla sentenza del 1994 dello stesso Tar emiliano che proibiva atti di culto in orario scolastico. I giudici amministrativi avevano dato loro ragione (anche se le benedizioni c’erano state lo stesso perché il Consiglio d’istituto a sorpresa le aveva anticipate a prima dell’udienza) sostenendo che i riti religiosi fossero «attinenti unicamente alla sfera individuale» ed «estranei ad un ambito pubblico». Nelle scuole Contro quella decisione ha fatto appello il ministero dell’Istruzione. Ora il Consiglio di Stato in sede giurisdizionale, Sesta Sezione, lo ha accolto, ma precisando che «la partecipazione a una qualsiasi manifestazione o rito religiosi (sia nella scuola che in altre sedi) non può che essere facoltativa e libera» e che questi non possono «in alcun modo incidere sullo svolgimento della didattica e della vita scolastica», ma devono essere trattati come le «diverse attività “parascolastiche” non aventi alcun nesso con la religione». I giudici aggiungono che per il «principio di non discriminazione, non può attribuirsi alla natura religiosa di un’attività una valenza negativa tale da renderla vietata o intollerabile unicamente perché espressione di una fede religiosa, mentre, se non avesse tale carattere, sarebbe ritenuta ammissibile e legittima».

PERRO FLAUTAS EN MOSCU

Die Jungen haben keine Angst Moskau hat den größten Protest der letzten Jahre erlebt. Die Mehrheit der Demonstranten waren Schüler und Studenten. Sie wollen sich nicht mehr einschüchtern lassen. Von Anastasia Arinushkina, Moskau 27. März 2017, 21:31 Uhr 191 Kommentare Moskau: Teilnehmer einer nicht genehmigten Demonstration in Moskau Teilnehmer einer nicht genehmigten Demonstration in Moskau © Nikita Shvetsov/Anadolu Agency/Getty Images INHALT Seite 1 — Die Jungen haben keine Angst Seite 2 — Wie reagiert Putin? Auf einer Seite lesen Am sonnigen Frühlingssonntag lud der russische Oppositionspolitiker Alexej Nawalny die Moskauer zu einem Spaziergang ein – und mindestens 8.000 Leute kamen. Über die Schultern gehängt trugen viele von ihnen alte Turnschuhe. Für einen unbefangenen Beobachter mochte das skurril wirken, doch die Turnschuhe signalisierten Protest. Zuvor hatte die von Nawalny gegründete Stiftung für Korruptionsbekämpfung einen Dokumentarfilm über den russischen Ministerpräsidenten Dimitri Medwedew produziert, Titel: Nennen Sie ihn nicht Dimon. Der Film zeigt einen Medwedew, der keineswegs so harmlos und machtlos ist, wie er scheint. Den Recherchen der Stiftung zufolge besitzt er teure Häuser, Weinberge und wohl auch zwei Yachten. Nawalny rief zum Spaziergang, um staatliche Ermittlungen gegen Medwedew zu fordern. In etwa 100 russischen Städten meldete er Proteste an – in Moskau wurde die Demonstration nicht erlaubt. Deshalb sprach der Oppositionelle dann davon, er lade die Bürger zum Flanieren ein. Die alten Schuhe sollten eine Anspielung auf die Nike-Turnschuhe sein, die Medwedew so schätzt. Wer nicht mit Turnschuhen kam, trug Luftballons in Form von Schuhen oder Enten. Das Tier verweist auf eine andere Recherche Nawalnys, in der er auf eine Datscha im Besitz Medwedews stieß – und daneben auf ein Häuschen für eine Ente. Andere kamen mit grün gefärbten Gesichtern – eine Anspielung auf Nawalny, der kürzlich mit grüner Farbe beworfen worden war. Protest auch ohne Nawalny Kritische Plakate gab es kaum. Die Demonstranten, die so mutig waren, welche zu zeigen, wurden als Erste festgenommen. Am Ende meldete die Nachrichtenagentur Interfax 1.030 Festgenommene; auch Nawalny war unter ihnen. Er wurde schon 15 Minuten nach dem Beginn der Demonstration in ein Polizeirevier gebracht. Doch der Protest ging auch ohne ihn weiter. Und darin liegt seine Bedeutung. Formal war das Thema der Protest gegen den korrupten Premier, doch den Teilnehmern ging es um mehr. Viele Russen sind unzufrieden. Die Regierung müsse weg, sagten sie, den Menschen fehle das Geld zum Überleben, das Land brauche einen Systemwechsel. Etwa die Hälfte der Demonstranten war jünger als 30, viele waren Schüler und Studenten. Unter den Festgenommenen waren 46 Minderjährige. Man nennt diese Mädchen und Jungen "Generation Putin" – weil sie Russland nur unter Putin kennen. Doch gerade sie wollen ihn nicht mehr. Die Älteren fürchten sich eher, sie haben die Umwälzungen der neunziger Jahre nicht vergessen, die viele in Armut gestürzt haben. Die Jungen aber haben diese schlechten Zeiten nicht selbst erlebt. Sie haben keine Angst. Die Stabilität, die Putin ihnen verspricht, bedeutet ihnen nicht viel: Sie wollen nicht stabil wenig Geld verdienen, stabil Angst haben, sich stabil freuen, dass sie wenigstens nicht im Gefängnis sitzen. Seitennavigation NÄCHSTE SEITE

UN FUNERAL

 

Hijo de perdición fue el inventor del papel de estado. Ahora nos vienen con lechetreznas.

Hay que hacer antesala en cá el sepulturero y contemplar el atrezzo inmobiliario.

Un ujier espía nuestra pinta desde dentro de un reloj de cuco pues hoy enterraron a una reina de lo Inmediato.

Olía a carne quemada que olor tan espantoso en el crematorio de la M30. Iban y venían las reinas de las mañanas de luto riguroso enfundadas en sus gafas de sol. Todo es oscuro e incierto como la muerte hoy. A la difunta la hicieron ceniza.

Quería vivir muchos años y se tomaba un gintonic todas las tardes a imitación de la reina madre.

Amaba el dinero los bolsos de lujo y los restoranes caros, era tacaña como su tatarabuelo el ministro de la Isabelona que se hizo súper millonario con los bienes de la iglesia.

TODO SE ACABA. Una vela a dios y otra al diablo. Mucho figurón. No aceptaba la decrepitud octogenaria y, coqueta, jamás decía su edad.

Hay que hacer silla y tertuliar para luego pasarse por caja. En el entierro estaban el perro Paco y el cura Ángel el indómito clérigo trabucaire de las enejes bien atacado con el tapabocas rojo que nunca falta a esta suerte de eventos, indispensable en cualquier sarao.

Tres bodas y un funeral el cura siempre está ahí agazapado. Amistad de famosos y luego pasar el cazo. Fue una triste despedida un tanto viral. Pero acudían todos y todas las del gineceo y el mamoneo a chupar cámara. En otras partes otros muchos santos mártires confesores y santas vírgenes. "santa... santa supita" clamaban los esportilleros del agua de la fama y Verumtamen dijo no es sentencia firme. Dejad que pasen unos años. A ésta la quieren subir al cielo por la vía rápida como a su amigo Wojtyla.

Por el momento, Verumtamen, bien están los santos y santas en sus retablos y que allá nos quieran esperar muchos años. Echa un trago en su memoria.

domingo, 26 de marzo de 2017

CHEJOV NO ERA UN RELOJERO

CHEJOV CONVIRTIÓ EN MÚSICA LA LITERATURA

 

 

Mira que comparar a un músico con un relojero. No sé de donde habrá sacado este tío que dicta tal símil pues dice que Chejov era como un relojero. Este individuo como es de Turegano adolece del defecto de los de su pueblo la cabeza grande y las ideas cortas.

No; don Antón tiene que ver poco con las artes mecánicas. Es un taxidermista del sentimiento y de las contradicciones del alma humana. Llevo yo al autor ruso en el alma. Leí todas sus obras y cuentos algunas de ellas en original. Los rusos llaman al “cuento” o short story (“sdacha”) y Chejov escribió cientos de ellos. Decía nuestro sabio Clarín que la literatura no daba para comer pero algunas veces para merendar.

Anton Chejov se ganaba la vida como médico de orina y pulso pero al objeto de mantener a su numerosa familia y cuadrar cuentas que le permitiesen llegar a fin de mes escribía estas maravillas que publicaba en la “Litreraturna Gazeta” por unos cuantos kópeks.

Los dramas “El jardín de los cerezos”, “El Tío Vania” “Tres Hermanas” etc., son harina de otra costal. Chejov llevó al teatro a alturas sublimes que sólo alcanzaron unos pocos: Shakespeare, Ibsen, Moliere, Tirso de Molina y modernos como Bertold Brecht o el irlandés Beckett, el rumano Ionesco. El estro que inspira tanto su obra novelística dramática o cuentista se sitúa dentro de la tradición cristiana.  Vió venir la caída de ese mundo al que canta con la genialidad de los pocos hombres de letras que en este mundo han sido. El derrumbe de la burguesía condujo a la revolución leninista cuyo centenario celebramos pero pese a todo Rusia es eterna, nunca dejará de ser Rusia, el cristobalón que arrambla con el mensaje del Salvador a cuestas de sus fornidos hombros. es el Cordero de Dios.

Sus libros recuerdan a los troparios bizantinos esos larguísimos y bellisimos oficios del ritual ortodoxo, de tono cansino y repetitivo pero que elevan el alma al Creador. Parece que se escucha el argentino repique de los incensarios, los tonos en fabardón de las letanías del canto diaconal. Y los cuentos resuenan con el ritmo y la armonía de un motete ortodoxo.

Chejov hijo de un sacerdote ortodoxo confesó haber asistido a muchas de estas misas durante su infancia. No quiso ser pope y marchó a estudiar medicina a Moscú. Insistimos su estilo vibra con la musicalidad de aquellas misas cantadas velas e incienso los santos del iconostasio la luz de lios iconos las casullas recamadas de oro la estola del diacono que recita el evangelio mirando hacia el Norte bien amarrada con la diestra como queriendo plantar guerra a la furia de Aquilón que destruye las naciones (según los padres orientales del Norte ha de venir el anticristo).

Sus libros nos sumen en la melancolía e incentivan en el lector el deseo de ser mejores y tolerar a sus semejantes, toda vez que derrama tolerancia y piedad por el ser humano pecador e inconsciente abocado a la destrucción y la muerte después de una vida que consiste en aburrimiento — marcada por la acidia y la desilusión en sus tres cuarta partes; esa fue la clave la melancolía del arte chejoviano que nunca se concierte en desesperación—. La vida nuestra cambió cuando escuchamos el estruendo de los hachazos del leñador que talaba los cerezos de la huerta que iba a ser vendida a los acreedores del Jardín de los Cerezos. Tuve la suerte de asistir a las representaciones que hizo de sus obras teatrales la gran compañía del Royal Company Theater en el Old Vic en mis tiempos mozos de Londres y aquello me atrapó fue como una epifanía que me amarró con dogal de oro a la estética del alma rusa. Nadie como los ingleses ha conseguido poner en escena las obras de Chejov. La lengua inglesa atesora registros mágicos que se parecen a la del alma rusa en su pathos, en sus contradicciones, en sus sorpresas, muertes y resurrecciones. Andante ma non tropo.

 No. Chejov no es un relojero como afirma ese columnista del Adelantado de Segovia pero para nuestra desgracia en España rebañiega no cabe un morueco más en el redil.  De Turégano tenía que ser el ínclito

sábado, 25 de marzo de 2017


CHEJOV INSUPERABLE

 

 

"La sala numero seis"

 





 

Nuestro destino no está escrito en las estrellas como creían los clásicos. Guardan los designios particulares y generales de la humanidad algunos libros que son más proféticos que los del VT. En sus páginas alienta una pulsión divina a pesar de no estar registrados en la Biblia. Este es el caso de Antón Chejov. He vuelito a releer en una noche de fiebre y de gripe “La sala número seis” y al acabar sus menos de cien páginas al amanecer lo he girado sobre la almohada en medio del desaliento. He visto reflejado en sus 19 capítulos la película de mi existencia: el joven ardoroso que se iba a comer el mundo, el aprendiz de escritor que se fue a Londres, Paris, NY, que amaba la ciencia, el arte, la belleza y a la humanidad que confiaba en la redención del ser humano, que vivió encastillado en su torre de marfil leyendo libros y más libros que atesoraba desde su juventud y los tenía catalogados y numerados en el sancta sanctorum de su biblioteca. Un hombre al tanto y al corriente de las nuevas ideas suscritos a revistas de vanguardia que cree en la buena fe de sus semejantes pero pronto se da cuenta de que es un mirlo blanco, una rara avis, que tuvo amoríos apasionantes y maravillosos pero que termina casándose con una mujer vulgar, y vive cercado de ramplonería, de zoología, de egoísmo, de esa violencia que siempre genera la política manejada por intereses rastreros y engañosos. ¿Quién puedo ser yo el doctor Raguin al que sus deseos de mejorar a la condición humana le volvió un incomprendido y al final acabó loco? ¿El sombrerero judío que perdió la razón una noche en que se le incendió su tienda y al que maltrata el guardia de seguridad-conserje-lacayo de la autoridad el bruto de Nilkita? ¿Soy el enfermo Gromov que vive preocupado por el tema de la inmortalidad? O soy el usurpador: el sustituto, el trepa el que le quita la plaza al pobre Raguin acusándole de haber perdido el juicio. Chejov traza en estros cuadros un esquema a vuelapluma de la Rusia finisecular y decimonónica pero su diagnóstico es valedero no sólo para aquel país sino para los hombres de todos los tiempos y latitudes. El eximo protagonista de este librito tuvo vocación al sacerdocio pero por mandato paterno ha de abrazar la carrera de medicina. Creo que es el libro más biográfico del autor del “Jardín de los Cerezos”. Su padre, diacono era chantre en una parroquia de provincias y quería que su primogénito pudiera desempañarse en una carrera más lucrativa que la eclesiástica para poder así contribuir a la manutención de la familia, cosa que cumplió Antón hasta la extenuación porque para pagar los gastos de la numerosa prole escribió tanto que murió a los 44 años. Un articulo, un cuento no pagaba la comida pero subvenía los gastos y una obra de teatro ayudaba a alquilar la casa durante un mes. En toda la prosa de Chejov perdura, sin embargo, esa majestuosidad, ese tempo, rodeado de grandeza y de sencillez ( v e l i c h a ñ i e) de la liturgia bizantina. Es como algo mágico. Sin embargo, en este libro se nos muestra como un perfecto forense haciendo una bisección del alma humana. El eximio médico egresado de la Facultad de Medicina de Moscú acaba como director de un nosocomio en un rincón perdido de la Rusia profunda a más de 200 verstas de la estación más próxima del ferrocarril rodeado de gentes mezquinas “que se pasaba la vida entre la baraja y las pequeñas intrigas y chismorreos, sin interesarse por nada y arrastrando una vida llena de triviliadad… No nuestro pobre pueblo tiene mala suerte” exclama el autor acaso sin ser consciente de que Rusia tiene la suerte de contar con escritores tan enormes como Chejov que pueden hacer autocrítica de su país y que la vida en Tula resulta muy parecida a la de Chester, Tucson, México, Rosario o Zamora y lo que hace grandes y libres a los pueblos es esta capacidad de denuncia y de reacción. De este modo creo que la literatura rusa recoge el testigo de la grecolatina para proyectar problemas y tipos universales. Pero este opúsculo personalmente tuvo su historia. Hace unos meses se lo regalé a un amigo y el otro día me lo encontré en Riudavets desencuadernado y desfondado pero con mi nombre. Volvía a mí. Debo de tener por casa algún ejemplar suplente. No olvidaré que este texto en una edición de la Austral que yo había adquirido en la Casa del Libro en 1964 me acompañó en la noche triste del Parque de San Francisco. Yo me venía a casar con una moza y la pobre no se sintió con fuerzas de aguantarme- ahora la comprendo perfectamente- y ella renunció al altar un día antes de la boda. Dentro de las paginas guardaba una imagen de la Virgen Iverskaya, la santa matrona de Moscú y un fotografía mía de niño rubio con mis padres en la entrega de llaves de una casa en Segovia acompañados por el coronel Tomé. Esta fotografía la perdía pero la imagen de la Iverskaya se dibujó en la cima de uno de los robles del parque de San Francisco. La Virgen consoladora vino a sumarse a mi dolor cuando había sido abandonado de todos incluso de mis padres, y permitió que humillado, ofendido y arruinado pudiera regresar de nuevo a mi hogar. Es por esto por lo que tengo esta historia de Chejov por taumatúrgica reclamo para el humano dolor y la resurrección. Novela redentorista en que se estudia la barbarie y la crueldad de las cárceles. . Dijo Quevedo que toda la vida es cárcel. La vida es cárcel de la muerte. El amor es preso del odio y las instalaciones de la institución psiquiatrita es alegoría de ese barco prisión y manicomio. “Hay dentro del recinto del hospital un pabellón rodeado por un bosque de arbustos y hierbas salvajes. El techo está cubierto de orín, la chimenea medio arruinada, y las gradas de la escalera medio podridas. Un paredón gris coronado por una carda de clavos hacia arriba divide el pabellón del campo que produce a la vista una triste impresión…” el pabellón de dementes es el b arco que nos lleva. Acaso la vida no sea más que una locura que nos arrastra. Por eso sufren tanto los hipersensibles, los más conscientes pero Jesús siempre les dirá “bienaventurados los que aman”.
Hay libros que puso Dios en nuestro camino para que reconozcamos nuestra estupidez y miseria y “La sala numero seis” es una de ellas.

 

MUERE LA "NOVIA" DEL PAPA


PALOMA GÓMEZ BORRERO

 

Paloma palomita palomera. La tribu periodístico-feminista anda revolucionada con la muerte de esta colega, caldo de todas las salsas y rostro familiar de todas las tertulias. De mortuis nisi bene dice la sentencia y Dios me libre del Día de las alabanzas. Dios la haya perdonado.

No quiero plasmar aquí ninguna indecencia sobre la vida y milagros de la antigua corresponsal en Roma, cargo en el cual parecía incombustible. Tampoco quisiera hacer el oficio de abogado del diablo pero convendría tener en cuenta que su tatarabuelo fue el autor de la Desamortización de Mendizábal de 1833 que tanto dañó causó a la Iglesia, arrebatándole los bienes mostrencos, profanando monasterios y conventos para regalárselos a la clase dirigente y terrateniente. Toda una contradicción pues la llamaban la “chica del Papa” y los que hemos tenido que sufrir sus crónicas y sus retransmisiones por la COPE nos hemos vuelto algo anticlericales porque la sacralidad del rito romano es otra cosa.

La norma clásica del quid nimis creo que doña Paloma se la pasaba por el forro. Pienso que era excesiva y cuando la dieron el retiro siguió fulgiendo en cualquier plató el de la Campos o la Ballester...

No la tengo ninguna envidia aunque a otros no nos cupiera la misma suerte. Nos borraron del Libro de la Vida pero el Señor omnisciente y omnipotente creo que no nos dejó de su mano. 

Otros que hemos sido corresponsales en sitios tan importantes que ella se nos cerca con un muro de silencio a nuestros escritos, se nos ningunea. El único que nos abre la puerta del castillo del silencio en que vivimos es Google. El pájaro sale a la puerta y canta las cuarenta.

 Los vaticanistas siguen empeñados en la otra gran desamortización de Mendizábal que se inició con el Vaticano II, avivada por el señor Bergoglio que más que papa parece un gran político, y hemos tenido que asistir indignados a la canonización manu militari de pontífices como Wojtyla de virtudes heroicas no del todo demostradas.

Él y sus sucesores han puesto a la Iglesia a los pies de los caballos. Ya lo expresé en mi “Seminario Vacío” por lo cual no tomen como una puñalada trapera a esta colega que debió de ser una tía muy simpática y curtida en las artes maquiavélicas de los mitrados curialenses pero de cuya obra quedará poco menos que su nombre mediático. Doy el pésame a su marido que la hubo de aguantar tantos años. edra fémina inquieta y andariega.

Ya decía Nietzsche de la mujer: “un ser humano con las ideas cortas y el cabello largo” y ahora vivimos anegados en la sima de la revolución feminista.

La lucha de clases ha sido sustituida por la guerra de géneros siguiendo a Carlos Marx que por lo visto era de origen sefardita como el abuelo de Paloma palomita palomera. Un tal Mendizábal el padre de la “castuza”. No dieron lo robado a las iglesias a los pobres, se quedaron con los réditos de aquel sacomano, luego vinieron las guerras carlistas, sufragadas por los Rochilds londinenses Disraeli y compañía y en España mandan los de siempre. Que la patria se lo demande. Paloma, que la tierra te sea leve.

jueves, 23 de marzo de 2017

EL SATIRICON

Lúculo nuevo sibaritismo
Andan los espías vaticanos mordiendo nuestros calcaños mientras la sociedad se entrega a los sibaritismos refinados de la nueva cocina y a mí lo que me gusta es el pote pues no soy un afrancesado como Larra al que en tiempos de Franco se agarraban los periodistas clavo ardiendo y wishfulthinking. Larra era un mediocre escribía mal con pluma envenenada y acabó como acabó como acabó el pistoletazo de la calle Santa Clara. Estamos un poco tristes con lo de la bomba en Londres y los del telediario se ponen trágicos mejor leer hundirse en las páginas del Satiricón para narrar los cien platos que se metieron entre pecho aquellos romanos de triclinio y vomitorio que se dejaban tocar la lira por los embasicetas pues la mariconería en Roma era signo de refinamiento. El plato preferido era el jabalí que se condimentaba de mil maneras. El indefectible aper o jabalí de aquellas comilonas que duraban dos días con sus noches. Comer hasta reventar y la del pobre antes reventar que sobre. Cigüeñas golondrinas tencas de rana testículos de rinoceronte. La matriz de la cerda virgen era manjar refinado como afrodisiaco todo regado con vino de Salerno. Los romanos tenían la fea costumbre heredada de los griegos de aguar el vino y algunos comensales necesitaban un cántaro para mitigar los ardores del garum un plato de pescado típico parecido al bacalao y al curadillo. La ideología de aquellas altas clases sociales que banqueteaban entre efebos y meretrices con grandes cenas que derivaban en bacanal bien se expresa en el Satiricón:
Ay pobres de nosotros tristes mortales que nada somos y en polvo acabaremos.
Vivamos pues en tanto que  Aqueronte se demore
Para llevarnos al Orco

Este sentido de la existencia parece trasladarse al día de hoy. La aspiración a la trascendencia choca con lo intranscendente de nuestro vivir aunque no nos vendría mal un poco de paganismo para curar el ego violento de la intolerancia fanática de cuantos se creen en posesión de la verdad. Nada está escrito, hermanos. Nadie tiene la última palabra. Releer al epicúreo Petronio  no vendría mal  en medio de tanto desmelene, por más que  “de quid nimis”; todo con moderación. A Larra ha tiempo que lo desterré de mis libros de cabecera. Lo tengo por ñoño y desfasado mal que le pese a algún que otro autor aúlico
NUMANCIA Y LO NUMANTINO
RETÓGENES EL NUMANTINO 22/07/2010 Para ese viaje que hice en el mini hace 38 años me sobran bastantes tacos de calendario y muchas arrobas pero es lo mismo. Cargo el morral de buen tasajo de cecina pan bregado alguna lata de escabeche y en las alforjas el saco de dormir la bota con un buen clarete que merqué en el Pardillo la pipa mi mejor compañera y carretera y manta arreando que es gerundio. A mi bici le cantan los pernos juegan al arco iris y a la rueda de colores los radios al girar y subiendo la cuesta del río Aulencia debo de parecerme a don Alonso Quijano por los caminos llenos de sol de la Mancha. Pipí. Popo. El manillar tiene un sonoro timbre. Apartaivos. Uno ha de regresar por los pasos perdidos mito del eterno retorno. En aquella gira del 72 realicé un viaje por la península ibérica. Me topé con Roma de manos a bocas en sus fuentes en sus anfiteatros en sus calzadas en la ruta de la plata que recorrí y subiendo uno de los puertos pasado el Barco de Ávila me hice amigo de una chavala que venía haciendo dedo desde Australia por la ruta de la Legio VII que vivaqueaba por las estradas de la “Hispania Nutríx”. Hice turismo literario histórico y social. Lo de sexual es pijo aparte. Vamos a dejarlo de momento. Roma madre de pueblos. Venía entonces de huida y ahora también estoy huyendo. La vida del hombre es una perpetua hégira una incesante peregrinación. Uno parece condenado a estar pronunciado de perenne me piro, hola y adiós. Acabamos de venir y de conocernos cuando ya nos estamos de nuevo poniendo los aperos de camino. Suenan despedidas con aires de jotas y yo voy por los pasajes que circunvalan Madrid. Hago noche en Aranda de Duero y a la entrada en un puticlub amarro la mi Peugot a un poste tengo ganas de desbeber y echar una canita al aire. Mas a estas edades puede más el uellu que el butiello y no va a ser cosa de quedar mal. El hombre pierde el diente antes que la simiente pero estas bebezones sobre la barra molledos firmes piernas de coristas y tetamen exuberante son una sugerencia al gatillazo más que a otras cosas. Los años le condenan a uno a la sabiduría y ya solo se puede pecar de vista. ¿Subimos, papacito?- me reta una negra. - Andidiay. ¿A qué? Una ojizarca, insistente, moldava me da su corazón por cuarenta pavos y yo se lo agradezco de veras, pero esta noche no Josefina. Los ojos tengo de garza el cuello de esparavel y lo que tengo oculto es cosa digna de ver. Por mucho que tengas, reina mía, no me puedo detener. Aranda de Duero o Aranda del Rey Virgen de las Viñas fue siempre pueblo hospitalario que padreaba los mejores caldos de la ribera. Era pueblo de tratantes con cierta querencia guerrillera. Porque por acá entre ninfas del cantón y sus mesones paraba el Empecinado. Mi abuelo venía por acá a todas las ferias o al menos eso decía él que iba a las ferias y a los baños y paraba en ca la Salamanquesa. Turismo sexual tal vez pero eso no nos lo decía el muy zorro. Si le preguntábamos que quñe nos había traido de las fiestas arandinas nos decía muy grave: -Un siseñor y un mandeusté. Eran muy beatos y algo borrachos en la antigüedad y hoy militan todos en el bando de la memoria histérica con don ZP, pero de ese hoy no vamos a hablar ni del otro, no quiero cabrearme. Es ya de noche y con el chaleco salvavidas antirreflectante, el fanal delantero y el farolillo rojo de la rueda de atrás me echo de nuevo a la carretera. Con la fresca se pedalea bien y Hermes el de los pies alados parece que ha puesto un motor en los galindos. Son muy firmes casi como los de un mozo mis riñones y de los músculos abductores se elevan como los de una biela fuertes pedaleadas. Y como los arandinos son la madre que los parió y como yo soy del Duero aguas abajo cerca de Valtiendas para que me entiendas según se va a Peñafiel paso de largo no sea que me acanteeen. Tuerzo por la derecha y casi amanecido estoy cerca de Medinaceli. Allí pido posada y al día siguiente se encuentra mi cuerpo serrano por las altas parameras de Garray, tierra de los vardulos y varegos, bacheos y caristios. Celtiberia pura y dura a la que Roma dominó. Brava raza. Poco queda de ella pero yo tuve el privilegio de conocer a Ratogenes in palurdo soriano con el pelo para atrás y los pantalones de pana. Descendiente de otro Retogenes que tuvo en jaque a las legiones del Tiber durante catorce años las cuales plantaron cerco a este cotarro sin un árbol por donde trepaban las cabras. Retogenes me enseñó el foro y el templo de Júpiter, los aljibes, el cillo, las termas que no podían faltar en cada una de las 652 ciudades que nombra Plinio en la Tarraconense, la Bética, la Lusitania. La España de entonces era una región muy poblada. Se calcula que llegaría a tener hasta 45 millones de habitantes dedicados a la agricultura la ganadería, la minería. De la Hispania Nutricia Roma extraña el aceite que eran llevadas hasta el puerto de Ostia desde Cartagena en naves onerarias, el hierro, el cinz, la chinchilla para teñir capas de púrpura y mantos de armiño para los emperadores, y el oro sobre todo, el de las Medulas de Asturica. Oro. Aurum. Los del Lacio eran gente practica. Y aplican esta concepción realista a su visión del mundo. Tambien resultan pragmáticos do ut des le piden a los dioses en la religión. Seis siglos de dominación romana dejaron marca. Algunas ciudades como Numancia, Astopa, Clunia, Calagurria o Uxama siguiendo el ejemplo de Sagunto que prefirió inmolar a todos sus habitantes antes que rendirse a los cartagineses, fueron refractarias a aceptar ningún yugo extranjero. Numancia se encontraba en el eje de la red de comunicaciones que conectaban Astorga y Pax Augusta (Badajoz) con Tarraco. Retogenes agarró una de las basas de columnas y la levantó como si fuera una pluma. Era un hombre pequeño, delgado, cetrino, el pelo rebelde algo salvaje, y su rostro parecía un manojo de juncos pero alzó sus cerca de ochenta kilos de peso como si tal cosa. Que tío más duro y de su estirpe debían de ser los soldados romanos que circulaban por esta calzada. Cada legión constaba de unos seis mil hombres (acemileros, ballesteros o sagitarios, los peltastas, los hastados, los hoplitas. Los honderos baleáricos o funditores, los guerreros de primera línea cubiertos de hierro o cataphracti, o los parmati abroquelados en su escudo lanceros, herreros, jinetes, aguadores, cocineros de campaña, caupones o taberneros y otra gente menor con la impedimenta, los que manejaban las torres o helípolis de asalto y los que uncían a los vencidos a sus cuadrigas, portaestandartes) y en cada legión militaban diez cohortes o regimientos. Detrás venían los prisioneros de guerra y las rameras. Toda esta chusma temible a rato hacía el camino de la Ciudad Eterna. Todos los caminos entonces llevaban a Roma. Había 45 legiones. En España operaron la Victrix y la Séptima en su castrametación legionense. Su paso entre grandes nubes de polvo, el sonar de los tambores, y el flamear de los penachos de los centuriones, el relincho de las yeguas y el bramido de los terneros sacrificiales debía de ser un espectáculo. Junto a ellas cubriendo las alas estaban las tropas de socorro o socii integradas por mercenarios de las regiones conquistadas siempre bajo la vigilancia de la caballería germánica. Detrás de la comitiva y en carroza solían viajar los sacerdotes o flamines y los nuncupatores encargados de determinar el terreno donde había de realizarse una acampada. Los romanos que eran profundamente religiosos pero de una religión vitalista acendrada por el culto a las divinidades telúricas (sabeísmo) y la creencia en la trasmigración de las almas (manes, lemures, penates o divinidades de los muertos que se quedan en un hogar y se convierten en dioses familiares) nos legaron esa impronta de superstición tan española arraigada en nuestros usos y costumbres recristianizados pero que presentan un origen pagano. Los abuelos de Retogenes solo sabían hablar en eusquera y mi espolique de aquellos tiempos se expresaba con las dificultades propias con lo hacían los vizcaínos en castellano con frágiles concordancias turdetanas. Él era de la estirpe de Indibil y Mandonio, de Istolacio e Indortes. Dentro de su cachaza cazurra y de hombre pequeña cosa se agazapaba un espiritu indomeñable. -Tienes mucha fuerza, Retogenes. -¡Qué bah! Antes cuando jugaba a la pelota tenía más. Llegué a tumbar a un mulo por una apuesta. -Caray. -Pues dice usted que yo soy forzudo. Anda que si llega a conocer a mi padre que Dios haya al que llamaban el Anibaliano. Un día tuvo la desgracia de inflarse de morapio y le llevaron a la prevención. Había ido a Soria con su jumento y a él le hicieron dormir en el pajar y al burro en el corral pues cogió al burro y lo levantó por encima de la tapia de la cerca lo dejó caer dio un brinco y se escaparon de la prisión provincial. Eso sí que eran fuerzas. El caso fue muy comentado en Garay. Se me quedó mirando con su cara de pasmado. Echamos un cigarro, le di una propina le tiré una foto y él se fue a sus obligaciones. El castro que me encuentro ahora no tiene que ver con el de aquel entonces. Es terreno acotado propiedades del Duque de Lugo. Dicen que quieren urbanizarlo. Hoy ya no me encuentro a Retogenes. ¿Dónde andará? Seguro que fue una de las victimas de la inmigración que despoblaron estos andurriales años 70, hoy solo me encuentro guiris, autobuses enteros de jubilatas, viejas necias que no son muy soportables, y un país que parece vivir mejor pero no parece mucho más feliz. Cojo la candaja y subo a mi burrita metálica, la Peugot compañera inseparable. Como es cuesta abajo pongo el piñón grande y enfilo la carretera de Zaragoza. Agreda es mi destino. Allí me esperan los huesos santos de sor María que está incorrupta.

el lazarillo entra en zaragoza


LÁZARO EMBARCOSE EN LA ARMADA. HÉROE DE LEPANTO

 

 

Bien prevenido de calamidades y desgracias y sin mirar atrás, aun sabiendas que poco adelanta quien mudando de fortuna no muda el carácter y perseguido por tantos desconsuelos y desdichas que curten a todo castellano miré para derecha e izquierda, cerciorándome de que no tenía donde caerme muerto sin amor de las mujeres y sin “güeltra” [1] pero con bastante peñascaró[2] en los bandullos viva el vino y las mujeres que esto nunca me faltaban, tomé el camino de Zaragoza, amable, noble y heroica ciudad, que dispensa su hospitalidad al vagabundo. Donde supo había un convento que socorría a los menesterosos. Salió un fraile de la Merced a recibirme y me mandó soplar por un cañuto:

           Muchacho ¿adonde vas?

           A buscar la vida y donde me mande su reverencia.

                       Pues sopla en esta bujeta. Quiero saber si eres limpio de linaje.

                       ¡Qué cosas manda fray Pedro pero lo haré aunque os participo que vengo de gente de alcurnia por más que desafortunada. Mi padre murió sirviendo al rey en Argel. Era soldado a las órdenes del gran Cardenal Cisneros.

Soplé como me dijo y viéndome apto para el ingreso, me mandó beber de un jarrillo en el que nadaban las ninfas del aguardiente. No pudo ser mejor mi entrada en aquel recinto sagrado. Me llevó a una estancia en la cual descansaban otros menesterosos y peregrinos. Dijome el religioso ser alfaqueque por oficio y de haber redimido no pocos cautivos cristianos del turco.

Mal no empezaba la cosa. Entrégame ropa nueva una muda y unos chapines que los míos andaban muy rotos. Así como también consejos de ser bueno me dio, y de guardar continencia y seguir por el camino de la virtud.

  —Padre mío, ser bueno lo soy en lo que el mundo abarca, pero otros no lo son tanto por lo que he de vérmelas a todas horas con malandrines y gente del bronce. Si te haces de miel y no te defiendes, palmas. Siempre estoy sobre aviso y durmiendo de mi ojo leporino. Estate atento y a lo que estás, que en cualquier instante podrá saltar la liebre. Ojo, Pablos que asan carne.

—Eso no digas, hijo, callades —exclamó el fraile que se llamaba fray Raimundo—que es ofender a Dios con pecado de presunción. No está bien la melancolía y la desesperación en un cristiano. Sursum corda. Arriba los corazones.

En estas, se arrancó por lo solemne y cantó el prefacio de Pascua con un inmenso vozarrón más fuerte que el tañer de las campanas de la torre de San Gil que estaba al lado. Los allí presente cayeron de rodillas en la creencia de que bajaba el espíritu santo, mismamente, al cenáculo pero yo, muy tuno, guardé mis reservas al respecto porque la sabiduría de la vida me ha enseñado a dudar de la cordialidad visceral e iterativa que se despierta de repente.

Bueno soy yo desde cuando el ciego, para oler el poste de los engaños y en efecto pronto supe que era el aguardiente con que rompió el ayuno aquel bendito. Con todo y eso, reparé en el consejo del Libro de la Sabiduría de que el vino alegra el corazón de los mortales y no me pareció un mal hombre el mercedario.

Fui al Pilar a besar la santa columna. Oí tres misas y pasé a la Seo a contemplar el retablo de las maravillas, aquel coro bien labrado, aquellas imágenes de jaspe con estatuas de todos los santos de la parroquia. El primero san Valero ventolero al que los esbirros cortaron la lengua por confesar a Cristo y es maravilla en aquel obispo que aun deslenguado empezó a cantar salmos y el Tedeum. Por eso le llaman ventolero porque su nombre es fuerte y tenaz y tozudo, nunca se rinda el aragonés, como el cierzo de Zaragoza que sopla desde el Moncayo.

En otra capilla se veneraba la memoria de san Pedro de Arbués al que gente de mi raza apuñalaron por la espalda cuando alzaba a Dios en la Eucaristía y en la contigua se alzaba la imagen de Dominguito del Val vestido con la sotana encarnada y el roquete blanco de los monaguillos de la seo, voces puras y blancas y hasta es posible que en coro participase algún castrado según es costumbre en las escolanías.

A este pobre niño el rabí Samuel lo echó mano un día de Viernes Santo, hubo en la sinagoga una tenida y lo mandaron crucificar. La sangre derramada se vertió por toda la sinova pero no manchó un adarme de la sotana y la esclavina que vestía el infantito. Milagro pues.  El espantoso crimen ritual me hizo avergonzarme de mis antepasados. Ser cristiano nuevo no significa ser criminal aunque alguna fechoría haya hecho a lo largo de mis días y alguna judiada de más pero matar y forzar mujeres nunca. Cuando es picante el aire y azuza el deseo bebo el vino del sacramento y ando al fuelle por las tascas y tugurios donde el amor se compra con dinero. Contemplé además, el atril de oro desde el cual proclamaba el evangelio Rodrigo Borja que llegó a cardenal después de haber pertenecido al cabildo de aquella catedral luego a papa. Pero los judíos de Roma lo destronaron y despojaron de la tiara. Sic transit gloria mundi.

Mala sangre corre por tus venas, Lazarillo. Bobadas. Toda la sangre humana es de color rojo. Yo les digo a los que me acometen mentándome a la madre que no todos somos igual y que, en cualquier familia, los hay buenos y los hay malos. Como cada cual y todos tenemos un ventano al cierzo y algunos hasta el solano.

Fray Raimundo me tomó cierta ley. Querría que yo fuese fraile pues pronto apreció mi gusto por las cosas divinas. A tal efecto me mandó con un lego al monasterio de Veruela. Pero a mí la rigurosa vida de los cistercienses no me probaba y aparte de eso seria incapaz de guardar el silencio monacal pues ya sabes, lector amigo, que no dejo a la sin hueso en paz siendo incapaz de callar ni debajo del agua.

Pero admiré la grandeza y solemnidad de aquel recinto en un valle a la solana del Moncayo tan cerca del cielo y tan lejos del mundanal ruido, donde se cantaba al atardecer el Oficio Parvo y la Salve Regina, el himno más venerable de la liturgia de latinidad.

Pues, habréis de saber, soy gran devoto de Nuestra Señora, a Quien me encomiendo en mis alegrías y trabajos y no me acuesto ninguna noche sin rezar mis Avemarías.

El veronense guardaba los restos mortales de un santo abad que era hijo natural del Rey Católico, Hernando de Aragón. Visité su tumba policromada en la sala del capítulo. Los monjes al lego y a mí nos dispensaron una buena despedida. Metieron pan vino cebolla y algo de tasajo para el camino en nuestras alforjas y nos regalaron un mulo cojo pero voluntarioso, con la condición de que cuando llegásemos a Cesar Augusta lo estabuláramos en el convento mercedario y ellos lo devolvieron a los monjes blancos. No fue así. Lo vendimos en Daroca y el lego y yo convenimos en decir que el animal se había muerto de hambre por el camino y así lo mandamos a decir al prior que no nos hizo mucho caso. Yo metí en la faltriquera tres escudos de oro que sisé al abad cuando vino abrazarme la despendida (al darme la bendición le afané la talega como buen rapador de bolsa y diestro en el oficio que soy) porque ya había diquelado el lugar donde guardaba la bolsa cuando decía misa al volverse con el ite missa est, final, y soy tan expeditivo cuando tres me vienen al mohíno como cuando hay gueltra a la vista que mis manos son ganzúas.

Plega a la Providencia que aquel santo varón no me guardara rencor por eso aunque de prevenidos se hacen los arteros. Sé que anduvo luego en pesquisas y adivinó por conjeturas la maula.

Cuando quiso avisar a los guros[3], el donado y yo ya estábamos por  Cariñena.

De esta manera vinieron en nada mis propósitos de la enmienda pues soy voluble como la flor del almendro que se marchita con la helada y lo que es hoy esplendor, mañana se vuelve mustio. Sobre poco más o menos así es mi virtud.

Y creo que no mudaré de condición ni de oficio hasta que la nefasta Atrapos, una de las moiras, me corte el hilo de la existencia. Pésame mucho sin embargo de las injusticias y los atropellos a pobres y desheredados por el poderoso.




[1] plata
[2] alcohol
[3] alguaciles

lunes, 20 de marzo de 2017

LA SEO ZARAGOZANA NI MORA NI JUDIA SIEMPRE ARAGONESA Y ESPAÑOLA
QUIEREN los de Podemos yes we can can we emblema de las fuerzas oscuras Obama la Clinton y Soros, que adoran a Satán en sus tenidas desacralizar la Seo zaragozana una de las iglesias más hermosas de la cristiandad. Allí cantaron visperas como canónigos San Pedro de Arbués asesinado por los judios al pie del altar y el Papa Benedicto XIII honra y gloria de los Borja a quien destronaron de su tiaria los judios de Roma. En la Seo fue crucificado el infantico o "seise" santo Dominguito del Val y guarda las reliquias de san Hermenegildo y de san Valero ventolero patrón de la archidiocesis.Deben de tener mucho cuidado el señor Iglesias un politico descamisado a sueldo del sionismo (son tambien ellos los que quieren partir en cachos estos reinos y proclamar la independencia de Cataluña). Esta proclama es una convocotoria a la anuteba, puede correr la sangre